ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СОВРЕМЕННИКОВ
О ЛУИ АНТУАНЕ СЕН-ЖЮСТЕ
ЗАМЕТКИ ОТНОСИТЕЛЬНО СЕН-ЖЮСТА,
ИЗВЛЕЧЕННЫЕ ИЗ БУМАГ ГРАЖДАНИНА***
(Пьер Жермен Гато)
9 термидора III года.
Cit.: Vellay Ch. Introduction //
Я находился в мрачной темнице вместе с несчастным Т***, другом и товарищем Сен-Жюста, который после гибели того, с кем он связал свою судьбу, влачил свою жизнь в слезах и страданиях.
Т*** вызвали к себе два члена комитетов, чтобы допросить его, чтобы вырвать у него ужасные признания, подлую ложь, которая могла бы запятнать память его друга. Но он, мужественно обращаясь к тем, кто только что осудил своих коллег и принес в жертву отечество, сказал им: "Вы можете сколько угодно льстить или угрожать мне, но ни страх, ни надежда не изменит моего сердца, я не изменю ни дружбе, ни истине, но буду жить, чтобы мстить за них".
Его задержали в комитете под предлогом необходимости еще раз допросить.
* * *
Вернувшись в свою темницу, он умер в страшных мучениях.
Я был свидетелем его мучительной агонии, и некоторое время в молчании ожидал своей участи. Наконец, устав ждать, устав быть вынужденным свидетелем всех тех преступлений, что отягощают мою страну, я решил добиться прекращения моих страданий. Я написал правительству, что закон предписывает либо освобождать заключенных, либо предавать их суду; что другой закон дает им право потребовать объяснения причин ареста; я потребовал, чтобы со мной поступили согласно этим законам. Через несколько дней я получил письмо, в котором было лишь несколько слов: Друг заговорщика Сен-Жюста.
Так вот в чем мое преступление! воскликнул я. Ну что же, тираны! вы полагали, что заставите меня унизиться до оправданий, вы надеялись, что я окажусь способным отречься от человека, которого я любил. Но есть строки, которые обретут бессмертие; я передаю их в верные руки. Они отмстят за моего друга, они отмстят и за меня, они обвинят вас в грядущем, где вам предстоит бесчестие, а мне уважение.
Слишком безвестный, чтобы возгордиться собою, я появлюсь в лучах славы рядом с тем, чью невинность я буду защищать, кого я признаю своим другом, даже если все на свете оставят его. Эти строки я адресую вам, тираны. Я хочу, чтобы вы их знали, чтобы они стали вашим наказанием, ибо вы задрожите от бешенства, читая их, и мужество и добродетель свободного человека заставят побледнеть угнетателей моей страны.
Революция настигнет вас всепожирающим пламенем, она поразит вас, как вы — тех, чьи тела вы предали поруганию. Но они будут оправданы трибуналом веков, они восторжествуют в потомстве, тогда как вас с позором потащат на свалку.
Да, я стыжусь быть членом гражданской общины, которая терпит правительство, подобное вашему, порвавшее со справедливостью, с добродетелью и с природой. Но я горжусь тем, что нахожусь в ваших бастилиях, пополняя собою число ваших жертв.
Кто вы такие, вы, кто объявляет войну дружбе, кто возводит в преступление привязанности самые законные и страсти самые благородные? Ах! все добрые люди, не имеющие кинжалов, чтобы противопоставить их вашим злодеяниям, должны скорее погибнуть, чем осквернить свой взор зрелищем вашего наглого триумфа, и сказать вам, как Фрасея Нерону: Поскольку смерть есть долг, лучше уплатить его свободным человеком, чем попусту сутяжничать о нем, сделавшись рабом.
Я был другом заговорщика Сен-Жюста. Вот мой обвинительный акт и мой смертный приговор, и славный титул, благодаря которому я заслужил почетное место на ваших эшафотах. Да, я был другом Сен-Жюста. Но Сен-Жюст не был заговорщиком; если бы он был им, власть была бы теперь в его руках, а вы сгинули бы с лица земли. Ах! его преступление, если только он совершил преступление, было в том, что он не составил священный заговор против тех, кто замыслил погубить свободу.
О мой друг! в тот миг, когда сокрушила тебя злосчастная судьба, я согласился жить лишь для того, чтобы иметь возможность защитить твою славу и поразить клевету, с остервенением ястреба терзающую твое тело. Пусть будет мне примером Блоссий из Кум, гордо признавший перед лицом Римского сената свою дружбу с Тиберием Гракхом, которого сенат только что поразил. Так же и я, я достоин явить миру подобный пример.
Дорогой Сен-Жюст! если мне удастся избежать проскрипций, заливающих кровью отечество, если мне доведется пережить их, я разверну перед лицом Франции, перед лицом потомства всю твою жизнь, и они с новым волнением склонятся над могилою юного республиканца, павшего жертвою фракций. Я заставлю даже тех, кто не понимал тебя, преклониться перед тобою и с презрением отвернуться от твоих клеветников и убийц.
Я расскажу, с каким мужеством боролся ты против злоупотреблений еще в то время, когда трудно было поверить, что можно быть добродетельным безнаказанно. Я прослежу твой жизненный путь с того момента, когда, простившись с детством, ты посвятил себя изучению науки управления и размышлениям о правах человека, когда грандиозный взрыв ненависти к тирании потряс твою душу и зажег ее огнем сверхчеловеческого энтузиазма. Я расскажу, как ты, всею душою отдавшись делу защиты угнетенных и обездоленных, совершал пешком, в непогоду, долгие трудные переходы, чтобы отдать им свои заботы, свое красноречие, свое состояние и свою жизнь. Я расскажу, сколь целомудрен был ты в своей частной жизни, и пусть останется достоянием истории твоя общественная жизнь, твоя деятельность в правительстве, твои выступления в качестве законодателя и твои бессмертные миссии к нашим армиям.
О славный день Флерюса! Сплети свои неувядающие лавры с ветвями траурного кипариса, осеняющего могилу моего друга. Пишегрю, Журдан, сотоварищи его подвигов и славы, воздайте ему должное. Вы воины, вы должны быть искренни. Честность всегда была добродетелью героев. Вы расскажете, чем обязано отечество его добродетелям и его мужеству. Вы не предадите истины и не станете служить зависти, ибо иначе вы сами станете однажды жертвою тех злодеяний, соучастниками которых становитесь теперь. Вы расскажете, как поступал он с предателями, применяя со всею строгостью данные ему полномочия; как подавал он пример воздержанности и мужества войскам, пример благоразумия и активности — генералам, пример человеколюбия и равенства всем, кто к нему обращался.
Тиран собственных страстей, он подчинил их себе и повиновался лишь любви к отечеству. Он был мягким по натуре, великодушным, чувствительным, человечным, благодарным. Женщины, дети и старики, беззащитные и солдаты, они неизменно встречали у него уважение и сочувствие, и сердце его начинало так сильно биться, что при встрече с ними он невольно смягчался.
Я часто видел, как он проливал слезы над насилиями революционного правительства, над продлением устрашающего режима, который он надеялся умерить мягкими и милосердными республиканскими установлениями! Но он сознавал, что нужно не разорвать, а лишь ослабить тетиву лука. И он стремился возродить общественные нравы и вернуть сердца добродетели и природе.
Его глубоко волновала испорченность людей, и он хотел уничтожить ее в зародыше посредством сурового воспитания и сильных установлений. — "Сегодня, — говорил он мне, — невозможно предложить суровый и благотворный закон без того, чтобы интриги, преступления и ярость не наложили на него свою руку, сделав его орудием смерти на службе страстей и капризов".
Я был свидетелем его негодования при чтении закона 22 прериаля в саду главной квартиры в Маршьен-о-Пон близ Шарлеруа. Но в то же время я должен сказать, что он неизменно с восхищением говорил о талантах и суровой добродетели Робеспьера, перед которым он всегда преклонялся.
В конце Революции он порою с грустью думал, что мог бы отдаться привычным размышлениям и созерцанию природы, наслаждаться покоем частной жизни в уединенном сельском доме с тою, кого Небу угодно было бы сделать его спутницей, дав ему счастливую возможность сформировать ее сердце и разум вдали от назойливого вмешательства городской толпы.
Что за страшная клевета представлять его злодеем. Ни месть, ни ненависть никогда не посещали его душу. Я обращаюсь к вам, граждане Блеранкура, перед чьими глазами расцветал его гений и его добродетели. Да, именно среди вас, чьи политические взгляды были испорчены связями, привычками и страстями, кто оскорблял, клеветал, преследовал Сен-Жюста за то лишь, что его путь резко разошелся с тем, на который вступили вы.
Тем не менее, когда он стал членом правительства, вы, оказавшись перед лицом революционного трибунала за непатриотические действия или речи, вы не колеблясь призывали его в свидетели, и благодаря его содействию вскоре возвращались к домашнему очагу, где родственники, не чаявшие вас увидеть, заключали вас в объятия. "Они были моими врагами, — говорил он о вас — и им я обязан тем, что должен был действовать со всем энтузиазмом, на который способен, и я помогу им, если только общественные интересы и непреклонная честность не потребуют принести в жертву их свободу или их жизнь". И он спасал вас.
Мягкий и дружелюбный в личных отношениях, он бывал резок, суров и непреклонен, когда затрагивались интересы отечества. Тогда он становился подобен льву; ничего более не слушая, он сокрушал все преграды, попирал ногами все основания, и суровость его пугала порою даже его друзей, придавая ему вид мрачный и нелюдимый, создавая образ деспотический и внушающий ужас, — и это заставило его впоследствии размышлять о той огромной опасности, которую несет в себе абсолютная власть, если она вручена людям, чей разум устроен не столь хорошо, как чистое сердце...
Таким был этот человек, сметенный, едва двадцати семи лет, тою революцией, которой он посвятил все свое существование, и оставивший долгие сожалений своей стране и дружбе.
ПРИМЕЧАНИЕ
Эти "Заметки" впервые были опубликованы в качестве предисловия к первому изданию Fragments sur les Institutions Républicaines Сен-Жюста (1800 г.). Их автор, Пьер Жермен Гато, был его другом юности, при якобинцах служил в Администрации продовольствия и снабжения армии, неоднократно сопровождал Сен-Жюста во время миссий, возможно, выполнял функции секретаря; арестован сразу после переворота 9 термидора, в октябре следующего года вышел на свободу, впоследствии служил в министерстве финансов. Т***, упомянутый в начале текста – скорее всего Пьер Виктор Тюийе, еще один друг юности и постоянный спутник Сен-Жюста.
*****
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Рене Левассёра
Levasseur R. Memoires. T. 1,2. Paris, 1829.
T. 1. P. 203. Сен-Жюста связывала в Конвенте с Робеспьером дружба, не угасшая до самой их смерти, дружба, которую полное единство убеждений и сходство характеров, отличавшихся способностью к холодной экзальтации и энергическому упорству, делали неизменной. В своем докладе о Конституции он как бы дополнил доклад своего друга. Один говорил о свободе, другой защищал силу; один развивал теорию, другой изыскивал способы ее приложения.
T. 2. P. 240-243. Ранним утром 22 мая меня разбудила канонада. Разыскав генерала Шарбонье, я поскакал вместе с ним к аванпостам. Остальные генералы и представители не появлялись; я отправился их разыскивать, и встретил Сен-Жюста, Леба и генералов Шерера, Клебера и Дежардена недалеко от главной квартиры. "Как! — крикнул я им издали, — вы еще здесь, когда там дерутся?" — "Не думаете же вы, что мы боимся?" — возразил Клебер... Оставив генералов совещаться в Тюэне, мы с Сен-Жюстом поднялись на холм, чтобы осмотреть вражеские позиции, и совершенно ясно увидел, что из пушек стреляет неприятель. Я сказал своему коллеге: "Представители народа не должны наблюдать за сражением с такого расстояния. Помчимся в гущу его!" — "Что ты собираешься там делать?" — Этот ответ заставил улыбнуться находившихся рядом офицеров. Меня это рассердило, и я иронически заметил: "Тебе по-видимому неприятен запах пороха," — и дав шпоры коню, покинул его.
На следующий день Сен-Жюст зашел ко мне. Я занимался корреспонденцией, и попросил его дать мне кончить письмо. Пока я писал, он заметил мой карабин, поднял его и стал рассматривать затвор; к несчастью карабин был заряжен и выстрелил, пуля пролетела около меня и пробила чемодан, стоявший шагах в пяти от моего стула; я вскочил, ружье выпало из рук Сен-Жюста, он побледнел и бросился в мои объятия.
"Ах, Левассёр, что если бы я убил тебя?" — "Ты сыграл бы со мной злую шутку; уж если мне суждено погибнуть от пули, пусть она будет по крайней мере пущена рукою врага." Офицеры, находившиеся поблизости от моей двери, услышали выстрел, вошли в комнату и нашли Сен-Жюста, мертвенно бледного, в моих объятиях. "Извини, представитель, — сказали они, — но звук выстрела встревожил нас, и мы зашли узнать, что случилось." Я рассказал им обо всем, что здесь произошло, и поблагодарил за их любезное внимание; они вышли. Подумать только, на какой тонкой нити держится подчас жизнь и честь человека! Я мог быть убит, и офицеры, слышавшие накануне мой иронический ответ Сен-Жюсту, несомненно обвинили бы его в убийстве. Опасаясь однако, что могут возникнуть несправедливые подозрения, я постарался в этот день прогуляться под руку со своим коллегой...
T. 2. P. 324. Робеспьера всегда считали главою революционного правительства. Что до меня, непосредственно наблюдавшего события эпохи, я почти осмелюсь утверждать, что Сен-Жюст играл в нем большую роль, чем сам Робеспьер. Хотя и один из самых молодых членов Конвента, он был, пожалуй, единственным, кто соединял с самым кипучим энтузиазмом, верным и быстрым взглядом на вещи, самую твердую волю и самые выдающиеся способности организатора. Доведя до фанатизма свою глубочайшую убежденность, он сохранял внешнюю холодность, потому что энтузиазм его был следствием математической уверенности. Ничто не могло заставить его изменить свое мнение, ничто не могло заставить его отступить от раз принятого решения; стремясь к цели он мало считался со средствами, необходимыми для ее достижения — самые верные всегда представлялись ему наилучшими. Чтобы основать Республику, о которой он мечтал, он готов был отдать свою голову, но и сто тысяч других голов вместе с нею. Тесно связанный с Робеспьером, он стал необходим ему, и возможно, заставил бы его бояться себя, если бы не желал, чтобы тот его любил. Никто никогда не видел, чтобы мнения их расходились; если же случалось, что одному из них необходимо было уступить, несомненно одно — Сен-Жюст уступок не делал. Робеспьеру присуще было до некоторой степени то честолюбие, которое порождается эгоизмом, гордость же Сен-Жюста была следствием глубокой убежденности; лишенный физического мужества и боявшийся свиста пуль, он обладал тем мужеством разума, которое скорее пожертвует несколькими жизнями, чем идеей.
ПРИМЕЧАНИЕ
Рене Левассёр, хирург-акушер по профессии, избранный депутатом Конвента от департамента Сарт, монтаньяр, близкий к левым якобинцам, неоднократно направлялся в качестве комиссара в северо-восточные департаменты Франции, исполняя эти обязанности и во время пребывания там Сен-Жюста. Известен прежде всего благодаря оставленным им Воспоминаниям, посвященным Революции.
*****
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О РЕВОЛЮЦИИ И ИМПЕРИИ
Шарля Нодье
Nodier Ch. Souvenirs de la
Я пришел к Сен-Жюсту, тому ужасному Сен-Жюсту имя которого мне доводилось слышать не иначе, как в сопровождении самых угрожающих эпитетов. Сердце мое сильно билось, и входя в помещение, я почувствовал, что ноги мои подгибаются. Я попытался побороть волнение, но нашел в себе лишь самую малость того жалкого искусственного мужества, которым приходится прикрываться за неимением лучшего, и которое означает на деле лишь плохо замаскированный страх. Сен-Жюст не обратил на меня внимания.
Он стоял ко мне спиной и перед каминным зеркалом, висевшим между двумя шандалами со свечами, заботливо поправлял складки того огромного широкого галстука, который поднимал его и без того неподвижную голову, словно дароносицу (согласно циничному выражению Камилла Демулена), и который начинал входить в моду благодаря подражательному инстинкту странных молодых щеголей того времени. Я воспользовался тем временем, которое наверное показалось бы мне бесконечным, если бы я измерял его своим нетерпением и беспокойством, и стал внимательно рассматривать в зеркале лицо этого верховного судии, от которого зависела моя судьба; при этом я мог не опасаться встретить его взгляд, потому что стоял в тени, а он целиком был занят собой. Лицо Сен-Жюста отнюдь не представляло собой того изящного сочетания тонких черт, какое придал ему льстивый карандаш литографа. Тем не менее, он был красив, хотя его широкий подбородок казался несколько непропорциональным из-за наполовину окутывавших его складок легкой ткани. Брови его вместо правильной дуги представляли собой скорее прямую линию и почти сходились к переносице, разлетаясь при менее напряженной работе мысли; глаза были большие и обычно задумчивые; лицо — бледное, даже несколько сероватое, как у большинства активных деятелей революции — очевидно, из-за напряженной работы и постоянных ночных бдений. Однако (но это я отметил лишь позже, когда познакомился с трудами по физиогномике) его мягкие чувственные губы свидетельствовали о почти непреодолимой склонности к лености и сластолюбию. Если он их испробовал — а все, что мы знаем о его ранней юности, равно как и то, что он написал в эти годы, заставляют нас в это поверить, — то к моменту, когда он начал выдвигаться на политической арене, он преодолел их с необычайной силой; и пожалуй ничто не может лучше объяснить бессвязность его филантропических теорий и его революционную непримиримость. Человек, почувствовавший себя способным сотворить себе новый характер благодаря чуждым его натуре обстоятельствам, не может избежать впадения в заблуждение; заблуждение же есть порождающая причина всех преступлений, равно как и всех ошибок.
В течение всего этого времени внимание Сен-Жюста поглощало нечто совсем иное чем его галстук. Молодой человек, сидевший возле него за столом, освещенным парой свечей, едва поспевал за его быстрой, почти грубой диктовкой, в которой самые разнообразные идеи обретали строгую форму. Новая фраза достигала его ушей прежде чем под рукой оказывался чистый лист бумаги; пока я ждал, это повторялось бессчетное число раз, каждая из этих лаконических сентенций, в которых вы тщетно стали бы искать периоды или знаки препинания, требовала нового листа. Листы эти затем дюжинами направлялись в соседний кабинет к переводчику, который по возможности с тою же быстротой переводил их на немецкий; потом на неустанно работающем печатном станке их делили на две колонки, и еще не просохшими отдавали расклейщикам афиш. То, что Сен-Жюст импровизировал, искусно сплетая узлы из легкого мадраса, становились неизменным законом, решением, не подлежащих апелляции — ибо таково было настоящее значение декретов народного представителя в миссии во всех близлежащих городах: временный, но абсолютно суверенный, он взмахивал мечом над головами населения, как жнец над спелыми колосьями, и не был обязан отчитываться в пролитой крови ни перед кем, кроме бога, если он сохранял веру, или перед самим собой, если у него была совесть. Я далек от мысли оспаривать важность той службы, которую непреклонная суровость Сен-Жюста могла сослужить занятым провинциям и окруженным армиям; но ничто не казалось мне более ужасным, чем оскорбительная краткость этих проскрипций, поражавших порою целый класс граждан ударом внезапным, неожиданным и смертельным, как выстрел, сделанный рукою убийцы; мне кажется, я до сих пор слышу их в краткой звучной речи этого красивого молодого человека, созданного природою для любви и поэзии; не могу без трепета слышать это настойчивое повторение этого жестокого слова "смерть", вооружавшего его до конца, подобно жалу скорпиона, которое подействовало на меня как какое-то жуткое буриме, монотонные и возмутительные созвучия которого были навязаны палачом.
Между тем Сен-Жюст кончил свой туалет и свою бойню. Он повернулся ко мне всем корпусом, словно туго накрахмаленный галстук не позволял его голове никаких наклонных движений. Он поинтересовался причиной моего ареста — о ней я знал не больше, чем он — моим именем, местожительством и возрастом. При последнем ответе он подскочил ко мне, схватил за руки и подвел к свету, к тому месту, где перед тем стоял сам. "В самом деле, — проговорил он, — одиннадцать-двенадцать лет, не более. Он похож на переодетую девочку. Твои родители — эмигранты?" — "Нет, гражданин, они далеки от этого. Отец — председатель суда, а дядя — командир батальона". Раздражение Сен-Жюста явно возрастало, однако я уже почувствовал, что исход дела не будет для меня неблагоприятным. Приказ о моем аресте не содержал ничего, во что я лично был бы вовлечен.
"Приказ об аресте ребенка, — воскликнул он, скомкав листок — приказ о моем аресте, — и лишь потому, что он родом из Франш-Контэ, и случай заставил его жить в гостинице, где Пропаганда заметила нескольких подозрительных путешественников! И эти негодяи льстят себя надеждой заслужить уважение Горы! О, я воздам по справедливости за столь грубое нарушение прав, ежедневно угрожающее нашим самым дорогим свободам! Они смели угрожать мне, когда я не дал им пролить кровь! Что ж, Пропаганда получит кровь, обещаю это! И пусть они захлебнутся в крови тех новых тиранов, которых они напустила на несчастное отечество!"
В эту минуту экзальтации, для которой приказ о моем аресте был лишь отдаленным поводом, когда он, вопреки себе, выказал глубокое и мучительное отвращение к экстремистам, Сен-Жюст, дойдя до высшей точки, почти не потерял своего внешнего бесстрастия. Рука его стиснула безжизненный клочок бумаги, но лицо оставалось спокойным. То, что я написал сейчас дрожащею рукою, он произнес так же холодно, как если бы продолжал диктовать. Странное дело! Неутолимая жажда справедливости, страстная любовь к человечеству господствовали порою в этой суровой душе, не утратившей чувства справедливости и гуманности. В то же время он, увы, знал как можно убивать без жалости; но убивая, он, несчастный, был без сомнения во власти иллюзий: он считал себя гуманным и справедливым. Несчастна власть, ибо любой ее недостаток есть преступление.
"Ступай!" — сказал Сен-Жюст, обращаясь ко мне и при этом стараясь смягчить тон. Ничего лучшего я не мог и желать.
"Что ты делаешь в Страсбурге?" — вернул он меня от порога, где я замешкался прежде чем пуститься наутек. — "Я учусь, гражданин. Я приехал в Страсбург несколько месяцев назад, чтобы изучать греческий." — "Греческий? По-моему, более естественным было бы изучать здесь немецкий. И почему греческий — ведь спартанцы не оставили документов. Да и кто тот ученый, что дает в Страсбурге уроки греческого?" — "Эйлож Шнейдер, гражданин, превосходный переводчик Анакреона, один из первых эллинистов Германии." — "Кельнский капуцин! — воскликнул Сен-Жюст. — Эйлож Шнейдер, анакреонтик! Иди, иди, — продолжал он с горькою иронической улыбкой, — иди, учись у Эйложа Шнейдера греческому. Если бы я предположил, что ты сможешь перенять у него кое-что еще, я бы задушил тебя!"
ПРИМЕЧАНИЕ
Шарль Нодье – известный писатель, один из основоположников романтизма во французской литературе. Поскольку современники характеризовали его как человека слишком увлекающегося, пылкого и вдохновенного, его свидетельства нередко вызывают скептическое отношение. В то же время трудно отказать ему в наблюдательности, а исследования нынешнего времени в общем подтверждают сообщаемые им сведения, порою самые невероятные (например – о республиканском тайном обществе филадельфов, действовавшем во времена Империи). Данный фрагмент является лишь частью воспоминаний Нодье, касающихся пребывания Сен-Жюста в Страсбурге.
*****
ИЗ ТЕРМИДОРИАНСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ
Жоржа Дюваля
Duval G. Souvenirs Thermidoriennt.
С. 171. В тот вечер около девяти часов я прогуливался в Пале-Ройале (правильнее сказать, в Пале-Эгалитэ), размышляя об отказе напечатать речь Робеспьера, отказе, который представлялся мне оскорблением величия диктатора, ...
Погруженный в эти размышления, я встретил некоего Дюнойе, которого знал как репетитора в пансионе на рю Ла-Гарп, готовившего своих учеников в коллеж д'Аркур, и которого я рекомендовал в качестве секретаря Сен-Жюсту когда тот отправлялся в Северную армию. Удивленный, что встретил его здесь, я поинтересовался, неужели его патрон, недовольный его службой, уволил его. — Напротив, он оказался настолько удовлетворен, что в знак благодарности отправил меня недели две назад с рекомендательным письмом к мэру Парижа Флерио-Леско, который позавчера назначил меня на вакантное место члена муниципалитета, что ставит меня в прекрасное положение. — Если бы он знал, несчастный, что три дня спустя... Но не будем забегать вперед. Я знаю, покажется удивительным, что Сен-Жюст принимал на службу секретарей по моей рекомендации; но это покажется менее удивительным, когда я расскажу как случилось, что я познакомился с суровым сеидом Робеспьера и как складывались своего рода отношения между властителем и подданным. Я расскажу об этом, и поскольку роль Сен-Жюста завтра должна окончиться, я не могу упустить случая, чтобы рассказать, как начинались и развивались эти отношения и наставить тех, кто представляет его себе красивым интересным юношей, которого не в чем было бы упрекнуть, кроме патриотизма несколько обжигающего. Красивый, это правда, даже очень красивый; молодой, он едва достиг двадцати пяти лет, когда вступил на эшафот; интересный, мы это увидим.
* * *
С. 173. Назавтра, 5 сентября, когда на часах Тюильри пробил полдень, я вошел в помещение приставов. Руайе там не было: мне сказали, что я найду его в помещении смотрителей зала, куда его только что вызвали. Я отправился в указанном направлении и действительно нашел там человека, которого искал. Он был не один: молодой человек лет двадцати четырех — двадцати пяти, с очень красивым нежным лицом, изящный, изысканно одетый, сидел за столом, заваленным папками, и листал какие-то бумаги, которые он держал в руках. Поглощенный этим занятием, он не обратил на меня внимания. Однако, Руайе приложил палец к губам, советуя мне молчание и скромность. Я прекрасно понял этот знак, но в нем не было необходимости: время и место властно призывали не дать слететь с моих уст ни одному лишнему слову. — Вот доверенность, о которой вы меня просили, — сказал я громко, и склонившись к его уху, потребовал свой билет. Красивый молодой человек спросил, не поднимая глаз от бумаг, поглощавших его внимание:
— Доверенность, Руайе! вы занимаетесь денежными делами, милейший?
— Да, гражданин, я только что получил небольшое наследство в Жуанвиле, и поскольку не могу отлучиться, чтобы получить его...
— Вы выбираете другого, чтобы он получил его для вас; очень хорошо.
Минутное молчание. Я собрался уйти, когда этот человек, оглядев меня с головы до ног, спросил:
— Вы служите у нотариуса?
— Да, гражданин.
— Не могу вас поздравить.
— Почему так?
— Потому что это школа, гнусная во всех отношениях. Нотариусы Парижа все заражены аристократизмом, у республики нет, быть может, больших врагов.
И с неожиданным переходом:
— Однако, поскольку им позволено вести дела, а мне самому нужно передать свое право одному из моих друзей в Нуайоне, чтобы восстановить кредит, которым я пользовался в этих местах, приготовьте для меня, когда вернетесь к своим занятиям, доверенность на этот предмет.
— Охотно, гражданин.
Склонившись, он принялся писать. Пока он писал, Руайе сказал мне тихонько: Будь осторожен, человек, которого ты видишь перед собой — Сен-Жюст.
— Держите, вот записка, которая вас осведомит, что вы должны сделать; но прошу вас, это нужно сделать быстро.
— Можете быть уверенны, гражданин, что завтра...
— Почему не сегодня вечером?
— Через два часа, если хотите.
— Через два часа, хорошо; я бы не хотел, чтобы это дело затянулось. Мой должник — старый аристократ, которому не избежать гильотины, и я был бы очень рад, если бы он мне заплатил прежде, чем туда отправится. Ступайте, и возвращайтесь быстрее.
Не прошло и двух часов, как я возвратился с доверенностью. Сен-Жюст поблагодарил меня за усердие, которое я проявил, чтобы сделать ему приятное, сказал, что любит людей расторопных, вроде меня, и что каждый раз, когда ему нужно будет вести переговоры по личным денежным делам, он будет обдавать мне предпочтение. Он подписал доверенность, предложил мне оставить свой адрес Руайе, чтобы тот ему передал, поблагодарил за содействие и вышел.
Руайе поздравил меня со счастливым случаем, позволившим мне столь неожиданно войти в милость к такому человеку, как Сен-Жюст, настойчиво советовал мне поддерживать эти отношения, с пафосом говорил мне об огромном влиянии, которое он имеет в Конвенте, и уверял меня, что его покровительство, если я буду иметь счастье снискать его, может далеко меня завести.
Все это я знал не хуже, чем Руайе, и лучше него знал биографию Сен-Жюста. Я знал от одного из своих друзей, который вместе с ним учился в коллеже в Суассоне, что во время обучения там он всегда выделялся гордым нравом и независимостью суждений, и что, окончив коллеж за несколько лет перед революцией, он со всем жаром воспринял ее идеи. Я знаю, что снедаемый преждевременным честолюбием, он обманным путем, не достигнув еще надлежащего возраста, проник в избирательное собрание Шони, что обман был раскрыт и он испытал позор изгнания. Через некоторое время он выдвинулся, добившись звания adjudant-major в одном из батальонов Национальной гвардии Парижа, и отправил несколько статей Робеспьеру, чтобы поместить их в "Защитник Конституции", журнал, издававшийся последним в это время. Робеспьер их напечатал одну за другой, и таким образом между ними завязалась переписка, которой Сен-Жюст настолько был польщен, что сделался страстным поклонником Робеспьера и с этого времени полностью посвятил себя его судьбе. Робеспьер не был неблагодарным: он восхвалял на всех перекрестках юношеский патриотизм Сен-Жюста, принял его в Якобинский клуб и пошел до конца, добившись благодаря своему влиянию и секретной деятельности своих эмиссаров, избрания Сен-Жюста одним из депутатов Эны в Национальный Конвент, где он стал под знамена своего покровителя, которых не покинул никогда.
Впервые он высказал свое мнение, когда обсуждался вопрос, должна ли быть семья герцога Орлеанского изгнана с территории Франции. "Я требую, — сказал Сен-Жюст, — чтобы изгнаны были все Бурбоны, за исключением короля, который должен остаться здесь, вы знаете почему". Эта жестокая шутка тотчас выделила его; предвосхитив цареубийство, он не замедлил стать цареубийцей на деле; внешне менее популярный, чем Робеспьер, он почти также как тот господствовал в Комитете общественного спасения, где он был одним из самых активных и самых трудолюбивых членов, ...
С. 181. ... и когда все формальности были исполнены, я, торжествующий и быстрый, как молния, направился на дом к Сен-Жюсту, на улицу Де-Мулен.
Он занимал прекрасную квартиру во втором этаже. Его officieux пригласил меня в столовую, посреди которой стоял круглый столик, уставленный тарелками с холодным мясом, фруктами по сезону, банками с вареньем, в общем, всем, что составляет прекрасный завтрак; ибо, должен сказать, что Сен-Жюст, этот суровый республиканец, провозгласивший с трибуны Конвента, что французы не должны и помышлять о наслаждениях Персеполиса и советовал им смириться с умеренностью Спарты, никогда сам не довольствовался черной похлебкой, а достаточно регулярно посвящал удовольствиям стола часть времени, не занятого заботами об общественном спасении; в этом он напоминал Шометта, Робеспьера, финансиста Камбона, и других республиканцев. [...] Узнав, зачем я пришел, слуга отправился доложить представителю, который заканчивал свой утренний туалет. Через несколько минут он вышел сам,
Как прославленный муж,
Который с утренней зари
Со свадебного ложа
Встает блестящий и сияющий
На нем был домашний халат из белоснежной бумазеи; на ногах — изящные турецкие туфли желтого сафьяна, как если бы он происходил по прямой линии от основателя ислама. Руками он взбивал и разглаживал струящиеся локоны своей надушенной шевелюры, располагая их вокруг шеи со столь же мелочной тщательностью, как оратор Гортензий складки своей тоги. Едва я его заметил, как сразу же представил ему доверенность, подписанную мэтром Гайаром и его собратьями, зарегистрированную и узаконенную. Восхищенный моим рвением и удовлетворенный моей расторопностью, Сен-Жюст предложил мне сесть и тут же пригласил позавтракать с ним. Я пробормотал несколько слов благодарности и ... принял приглашение.
Завтрак начался, и после минутного молчания Сен-Жюст заговорил.
— Я спрашивал вчера о вас у Руайе, и был рад узнать, что вы хороший патриот.
— Каким должен быть всякий француз.
— Несомненно, но каким не всякий француз является. Он, Руайе, рассказал мне также, что среди защитников отечества ваш брат, который записался в добровольцы в 92-м.
— Я бы тоже посвятил себя отечеству, но слабость телосложения, а также старый перелом ноги, из-за которого мне трудно ходить, не позволяют мне это сделать.
— Тем хуже. Ружье лучше подходит молодому человеку вашего возраста, чем перо, и вы стяжали бы больше славы в военном лагере, чем в конторе нотариуса.
— Согласен; но тогда я бы не имел чести завтракать сейчас с одним из самых прославленных представителей народа, являющим собой одну из самых прочных опор республики.
Он улыбнулся не отвечая мне, но я увидел, что мое возражение не было ему неприятно. Беседа повернулась на предметы незначительные, на спектакли, например, на республиканские пьесы, которые тогда играли, о большем или меньшем патриотизме, которым они пропитаны, и т.д.; затем, поскольку доверенность оставалась лежать на столе, он взял ее машинально, и рассмотрев подпись:
— Имя вашего нотариуса Гайар?
— Да, гражданин.
— И его контора находится?
— На площади Дворца Правосудия.
— Я никогда не слышал о нем. Должно быть это не очень большая контора.
— Нет.
— И думаю, она имеет немного дел с бывшими.
— Мы работаем исключительно с жителями квартала Ситэ, которые в целом прекрасные патриоты.
— Если эта клиентура и не очень прибыльна для мэтра Гайара, она по крайней мере не может его скомпрометировать, и в Париже не один нотариус, был бы счастлив не иметь другой.
С этими словами он поднялся, намереваясь переодеться для выхода, чтобы отправиться в собрание; ибо Сен-Жюст, по примеру Робеспьера, которого он боготворил, испытывал глубокое отвращение к грязному костюму санкюлотов, и появлялся на публике не иначе как изысканно одетым, что соединялось с его изящными манерами и естественной грацией. Не зная, кто он такой, никто бы и не подумал, что это один из самых непримиримых децемвиров Комитета общественного спасения. В тот момент, когда он возвращался в свою комнату, он повернулся ко мне, внимательно на меня посмотрел, и сказал без всякой подготовки:
— Что вы думаете о жирондистах?
— Я!
— Да, вы.
— Н-но...
— Ну как же, что думаете вы о жирондистах?
— Я думаю... что они напоминают Нерона, который говорил: Я обнимаю своего соперника, но для того, чтобы его удушить. Я думаю, что они именно так обнимали республику, чтобы удушить ее.
— Превосходно сказано. Я доволен вами; заходите навестить меня, и если я буду один и буду свободен, мы поговорим, и посмотрим, что можно для вас сделать.
Возвратившись в контору, я пересказал г. Гайару разговор, который был у меня с Сен-Жюстом; он очень благодарил меня, что я изобразил его перед столь грозным персонажем нотариусом санкюлотов, и просил меня утвердить его в этой спасительной мысли, когда мне случится вновь увидеть его.
Воспользовавшись данным мне разрешением, я появился у него дней через пять-шесть: он заперся с Робеспьером. Я вернулся в следующий дуоди: он работал с Кутоном. В один день он давал инструкции Лекарпантье, отправлявшемуся в миссию в департамент Ла Манш. В другой день он готовил вместе с Фукье-Тенвилем список заговорщиков, подлежащих отправке завтра в революционный трибунал. Таким образом, он был непрерывно занят делами и интересами общества.
Обескураженный всеми этими бесполезными попытками, я перестал, признаюсь, с сожалением, давать ему знать о себе, когда при выходе после вечернего заседания я заметил его в кулуарах Конвента. Я не решался заговорить с ним, опасаясь, что он меня не узнает или не захочет узнать; но я был приятно удивлен, когда он сам подошел ко мне и сказал с любезным видом: "Вот и вы. Я очень рад, что встретил вас. Вы несколько раз приходили ко мне, мне говорили; я был занят и не мог вас принять; но я собирался писать вам, чтобы просить вас оказать мне услугу. — Все, что от меня зависит, гражданин представитель. — Вот в чем дело: мне написали из Нуайона, что человек, которому я отправил свою доверенность, заболел, и стало быть не может хлопотать о моем поручении. Могли бы вы взять его на себя вместо него? — От всей души. — Тогда подготовьте другую доверенность на свое имя, которая отменяла бы прежнюю, и принесите мне завтра с утра пораньше".
Я доставил ее с тою же пунктуальностью, что и в первый раз, и когда все было улажено, Сен-Жюст дал мне сумму, необходимую для путешествия и проживания, паспорт Комитета общественного спасения, и я отправился в Нуайон. Мне удалось покончить с его делом почти сразу; я тут же возвратился в Париж с 4.000 франков в ассигнатах, поднявшись в его доверии, и пошел отнести их ему. Он поблагодарил меня, повел обедать к Мео, где обед был самый роскошный, какой я когда-либо имел в моей жизни, а затем в Оперу, где давали Nephté и Prétendus. В антракте Лаис с красным колпаком на голове запел Марсельезу, сопровождаемый всеми хористами, мужчинами и женщинами, которые повторяли хором каждый припев. На последней строфе, Любовь к отечеству святая, Сен-Жюст возгласил громовым голосом: "На колени!" и присоединил пример к предписанию. Все вокруг стояли на коленях, как он и я до начала припева; тогда партер весь поднялся и присоединил четыре или пять сотен голосов к голосам артистов Национальной академии музыки, что произвело самый ужасный музыкальный шум, когда-либо слышанный на спектакле.
С этого времени я оказывал услуги Сен-Жюсту настолько усердно, насколько это было возможно, не становясь назойливым, и прием, который он мне оказывал, был обнадеживающим. Иногда он не гнушался обращаться ко мне за советом относительно дел, касающихся его частных интересов, и я не однажды завершал их к его удовлетворению. Однажды утром, когда я пришел к нему дать отчет об одном из этих дел, он оказался чрезвычайно занят. Комитет общественного спасения получил накануне известие, что Виссамбурские линии только что захвачены, что австрийцы продвигаются к Страсбургу, и что французская армия, павшая духом, так же как и ее генералы, начинает разлагаться. Это было примерно в конце октября. Сен-Жюст едва меня выслушал, расхаживая большими шагами по комнате. В конце концов он сообщил мне, что через два дня отправляется вместе с Леба восстанавливать порядок в военном лагере, и добавил: "Я ничего не пожалею, чтобы возвратить победу под знамена Республики; я не отступлю ни перед какими суровыми мерами; я не пощажу ни предателей, ни трусов, и гильотина поможет мне разделаться с генералами, которые не умеют побеждать, или не хотят... Прощайте; сегодня у меня нет времени с вами разговаривать; приходите ко мне после моего возвращения".
ПРИМЕЧАНИЕ
Воспоминания Жоржа Дюваля значительно менее известны, чем воспоминания Шарля Нодье,
Рене Левассера или Пьера Гато. В связи с Сен-Жюстом на них впервые обратил внимание Ж.Лефевр в рецензии на книгу E.N.Curts'а. На первый взгляд они производят впечатление некоторой психологической недостоверности. Однако, словарь Мишо сообщает о Ж.Дювале как о довольно известном в тридцатые-сороковые годы прошлого века драматурге-водевилисте, и такой автор был вполне в состоянии избежать подобной недостоверности. Его SOUVENIRS THERMIDORIENNE<являются продолжением вышедших двумя годами ранее SOUVENIRS sur la TERREUR. Во введении к последним Дюваль называет имена выдающихся деятелей Революции, с которыми ему довелось познакомиться, в том числе имя Сен-Жюста, однако лишь однажды мимоходом упоминает о нем (знакомство Сен-Жюста с Руайе во время осмотра нового зала заседаний Конвента в мае 1793), в отличие от прочих, о встречах с которыми рассказывает. Можно предположить, причина в том, что свое повествование Дюваль построил в виде последовательного рассказа об истории Революции, совершенно определенно опираясь не только на собственные воспоминания, но и на свидетельства других людей (хотя он и не говорит об этом). И в это связное повествование рассказ о знакомстве с Сен-Жюстом никак не укладывается. Поэтому-то он и появляется только во второй части воспоминаний, непосредственно предваряя рассказ о событиях 9-10 термидора. Здесь переведена не вся глава, посвященная Сен-Жюсту, но далее, как и в эпизоде театра, воспроизводится нечто, очень напоминающее сначала робеспьеристскую легенду (освобождение по приказу Сен-Жюста безвинно арестованного отца автора воспоминаний), а затем легенду термидорианскую (прогулка Сен-Жюста с Робеспьером по парку принцессы Шиме в Бельвю и созерцание поверженной и обезглавленной статуи Генриха IV). И на этом фоне рассказ о знакомстве и деловых отношениях с Сен-Жюстом, совершенно не типичный для литературы, как раз и представляется достаточно достоверным. И, кстати, возможности существования такого рода деловых отношений соответствуют приводимые М.Доманже сведения об участии Сен-Жюста в приобретении национальных имуществ.Т.А.Ч
![]()